Превращение европеизации в стержень истории России

В истории феодальной России основным является аграрный вопрос.

Советским аграрникам принадлежит выдающаяся заслуга в изучении закономерностей развития феодального строя в России. Это они показали земледельческий характер хозяйства Руси, подорвав «торговую» теорию «норманистов»; это они раскрыли процесс феодального закабаления крестьян, развеяв миф о существовании свободного крестьянства до XVII в.; это они выявили этапы классовой борьбы, опрокинув идею о врожденном смирении русского народа; это они ввели в оборот огромный фонд археологического и археографического материала, без знания которого мировая наука не может заниматься плодотворным изучением аграрной истории России.

Аграрный вопрос в России — отсталый участок остфоршунга, который порвал с традицией фундаментальных социально-экономических исследований; им на смену пришли серии небольших (в 10—20 страниц) историографическо-критических обзоров по проблемам. Аграрный вопрос в широком смысле слова не является для остфоршунга стержневым, как ясно видно из обзоров литературы по русской истории, написанных Э. Амбургером, Г. Хальмом, К. Мейером и др. И скрыть это, разумеется, нельзя даже при помощи тех приемов, к которым прибегал X. Яблоновский. В обзоре советской историографии он трижды иронически подчеркивал ее пристрастный интерес к социально-экономической теме. Разумнее поступил в свое время Г. Кох, откровенно признав отставание буржуазной науки от советской в разработке этой важной проблемы.

Достаточно сравнить книги остфоршеров с трудами советских аграрников и историков промышленности, чтобы увидеть, насколько позади в этой области историография ФРГ. Даже в обзоре, принадлежащем перу того же X. Яблоновского, читаем, что «Очерки» Л. В. Даниловой имеют в основе «солидное научное исследование», что труд Н. В. Устюгова — это «богатый выводами вклад в историю народного хозяйства» России, одна из тех «основательных историко-хозяйственных монографий…, которые в немалом числе» появились за последние годы в СССР. В том же тоне говорится о трудах В. И. Шункова, Е. И. Заозерской, Н. И. Павленко, А. А. Преображенского, В. Н. Яковцевского и др.

Существенно то, что историография социалистических стран деятельно изучает аграрную историю Восточной Европы. В виде примера можно назвать плодотворные сравнительно-исторические исследования последних лет, проводимые в творческом содружестве советскими и польскими историками. Подлинный переворот во взглядах на уровень земледельческой техники народов лесной зоны северо-востока Европы произвела недавняя находка Е. Антоневичем в глухой Ятвягии близ города Сувалки пашенного орудия II—III вв. н. э.

Тенденциозность буржуазной историографии в освещении аграрного вопроса в России периода феодализма определяется ее методологией. В послевоенное время интерес буржуазной социологии к феодализму возрос, и для этого есть свои причины: отрицание феодализма как формации, как звена в прогрессе человеческой истории служит борьбе против идеологии коммунизма. Советские социологи и историографы (Е. Б. Черняк, И. С. Кон, Б. И. Марушкин и др.) вскрыли тенденции буржуазной социологии, ее приемы и методы, приводящие к искажению истории.

В сущности, долгое время буржуазная концепция истории России была, если ее можно так назвать, концепцией «европеизации» России. Наша история оценивалась в соответствии с идеализированными эталонами истории «Запада». Внимание советской критики уже привлек американский социологический сборник «Феодализм в истории» (1956), редактор которого Р. Коулборн определил феодализм прежде всего как «метод управления», как «способ возрождения» общества, где государство оказалось в состоянии «крайней интеграции». Хочу отметить весьма существенную черту социологических исследований о рус

ском феодализме: Р. Коулборн обобщал не показания источников, а выводы из сочинений глашатаев «холодной войны», в свою очередь последние использовали в качестве основных пособий книги эпигонов дворянско-буржуазной историографии Н. А. Бердяева, П. Б. Струве. П. Н. Милюкова.

Напомним, что писал П. Б. Струве о Древней Руси и феодализме. «Собственность на землю и вообще собственность как таковая еще не получила отчетливого и правового выражения, и потому вотчинное право на землю еще не оформилось как некое сословное преимущество господи перед смердью». Комично, что при этом П. Б. Струве свысока поучал историков-марксистов, которые-де под обаянием исторического фантома доклассового общества дедуктивно постулируют «два мнимых факта русской социальной и экономической истории: несуществующее древнерусское доклассовое общество и дальнейшую мнимую «феодализацию» этого общества» и тем самым «во всяком случае частично восстанавливают славянофильскую схему исконной русской общинности». Конечно, гораздо проще верить летописцу, что неравенство было извечно, не затрудняя себя мыслями о том, откуда оно появилось.

Феодализация, писал П. Б. Струве, «как мы покажем», — плод «халатного словоупотребления и отсутствия ясных юридических представлений». И действительно, в работе «Существовал ли в Древней Руси феодальный правопорядок?» он заявил, что феодализм возник «из сочетания факта и идеи дружины … с фактом и идеей жалования, которое могло быть пожалованьем земли (поместьем) или должности (кормлением)».

На Руси же, по мнению П. Б. Струве, «отсутствовала связь между вещным правом на землю и обязанностью службы. Отсутствовало в отношениях между государем и слугой то обязательство взаимной верности, которое составляло душу и определяло дух феодального права». Автор, как видим, держится взгляда средневековых юристов и менестрелей на феодализм, под которым те понимали свою среду: сюзерен — вассал — верность. В этом смысле «юридически и фактически западный феодальный правопорядок был в корне отличен от порядка древнерусской вольной службы». В другом месте я имел возможность опровергнуть этот взгляд и показать существование в Древней Руси всех основных элементов феодальной вассально-ленной системы.

Покончив, таким образом, с «халатным словоупотреблением» и дав нам образец «ясных юридических представлений», П. Б. Струве одновременно раскрывает и источник поразительной окаменелости мысли эмигрантской историографии, ее упорного стремления выдать предания веховцев за последнее слово мудрости: «Исследовательская работа автора и обдумывание ее результатов привели его к чисто историческому убеждению, что корни русской революции глубоко заложены в исторической отсталости России», что «большевистский переворот и большевистское владычество есть социальная и политическая реакция эгалитарных низов против многовековой социальной и экономической европеизации России». Плод обдумывания, как видим, все тот же, бердяевский.

Протоиерей G. Н. Булгаков, провожая П. Б. Струве в последний путь, сказал: «Увы! — количественным успехом не увенчалось наше дело, до времени мы оказались сметены насилием воинствующего безбожия, однако духовная битва была дана и остается незабываема». К этой речи нужны лишь две-три поправки, и она может стать надгробным словом эмигрантской историографии: не «до времени», а навсегда, не «дана», а проиграна, наконец, в памяти она действительно останется надолго как поучительное свидетельство духовного вырождения.

Но ничто на свете не пропадает. Наблюдательные представители остфоршунга быстро поняли, чем можно поживиться от, пускай тощего, белоэмигрантского пирога. Свое бессилие в теории белоэмигрантские социологи облекли в теорию исключительности общественного строя Руси. Эту, с позволения сказать, теорию и заимствовали остфоршеры, из которых М. Хеллман даже занял в свое время кафедру Фрейбургского университета, прочитав вводную лекцию «по Струве». Соболезнуя советским историкам, оторванным от «западной» науки, он приписал белоэмигрантам творческое развитие истории Русского государства и права. Лектор обогатил слушателей сведениями о трех элементах (славянском, германском и византийском), определивших особенности Древней Руси. Неоднократно ссылаясь на П. Б. Струве, он сообщил об отсутствии на Руси понятий права и свободы, а также сословий, городов, княжеского суда и других государственных институтов; потолковал о смене династического (читай: родового!) принципа правления территориальным и отметил, что лишь московское правительство на новой, «колониальной» основе сумело создать неограниченное единовластие. В заключение лектор выразил надежду, что все им изложенное пригодится для объяснения конфликта «России с Европой», а может быть, и «некоторых явлений» на «Востоке», которым «мы, европейские современники…, критически противостоим». Не стоило бы вспоминать этот эпизод, если бы много позднее М. Хеллман не повторил свою лекцию, но уже в качестве рекомендации учителям истории.

Если мы от П. Б. Струве и повторившего его слова М. Хеллмана обратимся к Р. Коулборну, то обнаружим поразительное сходство его суждений со взглядами остфоршеров: Россия «враждебна» Европе и прежде всего «источнику» европеизма — Англии и Франции и его «носителю» — Германии. «Вражда» коренится в византийской традиции, а также в том, что Европа якобы прошла через ленный строй, а Россия — нет. По мнению Р. Коулборна, ученые ошиблись, считая европейский ленный строй разновидностью деспотизма вооруженных собственников земли, а русское дворянство — порождением ленного строя. Нет, на Западе живут средневековые традиции свободы, а в России — деспотизма. Р. Коулборна интересует не история России, а пресловутые корни большевизма, т. е. факторы, из которых возникла «сегодняшняя Россия». Эти корни он ищет в специфике русского крепостничества, а также в реформах Петра I, который «европеизацией» России якобы нарушил гармонию сословий; по мнению автора, законодательная деятельность Петра «носит ясные черты советской политики». Влияние остфоршунга на концепцию Р. Коулборна не диво; ведь и А. Тойнби, определяя место России в кругу «локальных цивилизаций», фактически основывал свои соображения о ней на выводах веховских эмигрантов. Историографические корни рассуждений о русском прошлом у А. Тойнби, Р. Коулборна и остфоршунга общие. Лишь в последние годы А. Тойнби все более решительно осуждает западногерманский реваншизм.

Любопытно, какую критику встретили социологические выводы Р. Коулборна со стороны западногерманских остфоршеров. Видный социолог О. Бруннер написал содержательный историографический очерк, посвященный понятию «феодализм» (1959). Он не согласился с абстрактным определением Р. Коулборна и считал наиболее правильной формулу феодализма, данную Г. Миттейсом, который видел в ленной системе «вклад германского духа в общую историю феодализма» и, понятно, в «специфически европейскую идею свободы». Следовательно, спор идет не о феодализме, а о защите «специфически германского духа» в истории «интегральной» Европы.

Отвергая мысль Р. Коулборна как открывающую путь к внешним аналогиям, Бруннер предлагал сравнительно-историческое изучение отдельных элементов, феодальных или нефеодальных, имея в виду «всю внутреннюю структуру западноевропейского средневековья». Сам О. Бруннер дал пример подобного изучения, написав статью о древнерусском городе.

«Односторонне» и немыслимо предполагать, пишет О. Бруннер, будто в Европе капитализм пришел на смену феодализму, ибо своеобразие европейского феодализма состояло в том, что он уже давал возможность и простор «развитию товариществ, прежде всего образованию общин». Поборник европоцентризма, О. Бруннер, дополняя концепцию М. Вебера, видит в мировой истории три типа городов — восточный, античный и среднеевропейский; восточный существует вне Европы, в частности и в России.

Считая основным признаком истинно европейского города «взаимозависимость городской власти и городской общины», он расценивает древнерусские города в основном как политические центры, которые в дотатарскую пору походили на «европейские», и допускает, что, «не будь татарского нашествия, и здесь, на востоке, каким- либо образом мог подействовать европейский пример; едва ли, однако, в полной мере».

В городах Руси, по его мнению, не было бюргерства: «в городе и деревне живут одинаковые группы; и там, и здесь существуют свободные и несвободные люди. Отсутствуют правовые различия между городским и сельским населением». Опираясь на Милюкова и Струве, автор утверждает, что нет здесь и «собственного городского права» и даже новгородское вече стоит-де ближе к народным собраниям галлов и германцев Цезаря и Тацита, «чем к европейской городской общине».

Любопытно, что Г. Людат, один из наиболее эрудированных западногерманских историков, счел нужным отвергнуть столь примитивную трактовку вопроса. Понимая, что нелепо закрывать глаза на плодотворные славяноведческие исследования по истории города, Г. Людат признал их результаты полезными для познания … «предколониальных», «неаграрных центров», готовящихся созреть для симбиоза с немецкой колонизацией, с немецким городским правом.

Никто, пишет он, «даже националистическая советско- идеологическая история» не будет отрицать, что «с введением немецкого городского права автономной общины бюргеров и привнесенного ею городского хозяйства в области восточнонемецкой колонизации появилось совершенно новое, перенесенное с Запада учреждение. С этой поры начинается новый этап в социально-хозяйственном, правовом и культурном развитии этих областей». Это и «революция в правовых отношениях», и вообще «тотальное революционизирование существующих отношений».

Чуждый нашей «националистической ограниченности», Г. Людат думает, что благодаря немецкому праву часть славян вступила во второй (после христианизации) этап «вестернизации», и как истый интернационалист предлагает изучать древнеславянский город в рамках «немецкой предыстории». Недурно задумано, хотя и смахивает на немецкую предвоенную «предысторию». Ясно одно, что, поскольку наша наука опровергла старую немецкую концепцию о дикости славян и культуртрегерской миссии германизма, Г. Людат решил, модифицировав эту концепцию, несколько сузить ее действие во времени, оставив богу богово, а бюргеру бюргерово. Нам же, русским, несть спасения, — своего права мы не имели, немецкого права не знали, а потому ни в немецкую предысторию, ни в европейскую историю нам пути пет.

К счастью, однако, на нашей стороне первоисточники. Из них мы узнаем о развитом коммунальном праве свободных древнерусских городов, отраженном в их договорах с князьями. Существование этих договоров («рядов») бесспорно свидетельствует о признании верховной государственной властью за вольными городами прав собственности: их городские советы (в затруднительных случаях использующие поддержку той или иной части горожан) выступали как корпорации сеньоров с коллективным правом на иммунитет[1].

Города были многообразны как по характеру их социального строя (вольные и частновладельческие), так и по принадлежавшей им политической роли. Неоднородность хозяйственных и политических условий в огромной стране неизбежно порождала труднообозримую пестроту генезиса и развития городских форм. Конечно, неверно сводить все дело к наличию цехов и других корпоративных организаций; корень дела не в них, а в экономической основе самих городских прав. Внутренняя организация городов — фактор производный. В условиях Древней Руси форм этой организации имелось множество — местами могло преобладать (как, например, в Швеции) свободное бесцеховое ремесло. Рисуют нам источники и вече. Вече — один из наиболее архаических институтов народовластия — было использовано на Руси собственниками земли и поставлено на службу государству в форме своеобразной феодальной демократии. Этот вопрос специально разбирался на страницах западногерманского журнала в моей полемике с К. Цернаком.

Еще один пример: исследование В. Шульца «Иммунитет в северо-восточной Руси XIV—XV вв.» (1962). Полемизируя с Л. В. Черепниным, автор обнаружил готовность, видимо в порядке преодоления «догматизма» Б. Д. Грекова и С. В. Юшкова, вообще устранить понятие «феодализм», а если это невозможно — найти определение, приемлемое для всех. Пока что он считает целесообразным изучать отдельные элементы феодализма.

Трудно противостоять марксизму в открытом социологическом споре, и потому некоторые авторы взялись за пересмотр отдельных элементов, входящих в понятие «феодализм». Такую перестройку полемики следует, пожалуй, поддержать в надежде, что обращение наших оппонентов к первоисточникам поможет им быстрее освободиться от предвзятости во взгляде на историю России. В. Шульц, к сожалению, к этому еще не пришел. Он оторвал исследование иммунитета на «колониальной почве северо-востока» от его истории в Киевской Руси, т. е. сделал шаг назад. История внутриклассовой борьбы на Руси пронизана стремлением каждого феодала увеличить земельную собственность, ибо от этого зависело число его крестьян и вассальных слуг. В. Шульц же полагает, что взаимозависимость и связь древнерусских и московских князей с боярством и дворянством была не поземельной, а личной. Он верит не столько источникам, сколько Милюкову, увидевшему на северо-востоке Руси формирование автократии, когда общество строилось не по иерархическому и не по сословному принципу, а соответственно служебным обязанностям по отношению к государству. Монополия феодалов на землю и подавление ими классового протеста крестьян, понятно, оставлены В. Шульцем без внимания. Бруннеровского «феодализма» В. Шульц на Руси тоже не нашел, ибо боярский и служилый вассалитет, согласно его воззрениям, по форме далек от «западного образца». Новейшее исследование С. М. Каштанова показало несостоятельность взглядов В. Шульца.

Возвращаясь к работе О. Бруннера, отметим, что она хорошо отражает эклектическую пестроту в трактовке феодализма, когда это понятие то сужается до общественной структуры позднеантичного периода, то распространяется на все формы земельной собственности и принуждения. Видимо, эта неопределенность порождает скепсис и нежелание заниматься темой. Любопытен ответ О. Бруннера такого рода скептикам: «Представители наук, которые подобных трудностей не знают или знают лишь в ограниченной мере, могут сказать: не целесообразнее ли отбросить в сторону весь этот балласт и непредубежденно подойти к самому объекту. Но тогда мы получим не историю, а в лучшем случае собрание антикварных заметок. История без отношения к современности, меняющейся современности, невозможна. Отсюда возникают проблемы, они уплотняются и оседают в виде лозунгов». Словом, идеологическое наступление марксизма не оставляет выбора: нужны идеи.

Если теперь от социологических трудов перейти к обобщающим курсам по истории России, то легко понять, что их авторы, превратив «европеизацию» в стержень русской истории, вынесли аграрный вопрос в числе второстепенных, производных факторов ее политической эволюции.

Возьмем курс Г. Римши (1960). Первая и главная черта его заключается в том, что это курс «политической истории». Вторая черта — мысль о примате политики перед экономикой и внешнего фактора перед внутренним. О крестьянстве говорится в разделе «Культура». Хозяйственная основа Древней Руси может признаваться аграрной или торговой — это не так уж важно, ибо «московский» период отрывается от «киевского», и на «отсталом» северо-востоке под влиянием массовой колонизации «страна городов» превращается в «страну деревень». В этих условиях при сотрудничестве князей с Ордой складывается автократия. История сельского населения XII—XIII вв., как правило, выпадает вовсе, а крестьянство в «татарский период» трактуется как «лично свободное». Затем в связи с «искоренением» боярства, укреплением дворянства крестьяне в возрастающей степени теряют свою свободу. «Чем более господа становились холопами царей, тем более склонялись они к превращению крестьян в холопов». Возникает «уникальное» Русское государство с закрепощенными сословиями. Далее следуют «европеизация» и «раскол сословий». «Европеизация» разрушает древнерусское культурное единство и на его обломках создает «русскую культуру, интегрированную западноевропейской». Дворянская знать освобождается от государственной зависимости, а крестьяне становятся холопами. Происходит «разрыв между европеизированным высшим слоем» и «чуждым европеизации народом». В конце «эпохи крепостничества» появляется еще и трещина внутри правящего слоя, между так называемыми общественными силами и государственно-чиновничьей бюрократией. К этому времени меняется социальная структура общества, образуются буржуазия и пролетариат, дело осложняется земельным голодом «сильно размножившегося» после реформы крестьянства, и при «нарастающей активности радикальной интеллигенции страна идет к открытой революции», при этом классовая борьба крестьянства как таковая отрицается. О крестьянских движениях говорится лишь в связи с упоминанием имен Болотникова, Разина, Пугачева. Эти царистские выступления носили внеклассовый характер и не могут быть названы крестьянскими войнами, ибо в них участвовали не одни крестьяне, а сами войны не имели положительной программы. Г. Римша даже сопоставляет Пугачева с Грозным: оба, оказывается, истребляли знать.

Словом, аграрный вопрос — малоизвестный и игнорируемый участок науки. Его исследование характеризуется низким источниковедческим уровнем. Автора не интересует неоднородность использованных источников, неравномерность их территориального и хронологического размещения. Поражает почти полное невнимание к вопросам археографии: кроме довольно случайных исследований и переводов некоторых источников юридического характера и летописей огромный фонд наших материалов остается не изученным. Ему недоступна и проблема генезиса, развития и упадка феодального способа производства, он игнорирует классовую борьбу как двигатель прогресса.

Для остфоршунга типично отсутствие связной истории народного хозяйства России, он отрицает истинную внутреннюю взаимосвязь аграрного вопроса с зарождением капитализма и развитием буржуазии.

Успехи марксистской аграрной историографии подорвали основу концепции европеизации, они столь значительны, что в последние годы остфоршунг был вынужден как-то отразить их и попытаться приспособить к своим схемам. Тому пример — написанный Г. Штёклем курс истории России, о котором речь пойдет ниже.

  1. Судебно-административные права отдельного феодала в отношении подвластных ему крестьян.